Сумасшедший корабль [litres] - Ольга Дмитриевна Форш
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мыслеобраз Петра – это крепкие дрожжи, это зов от человека к сверхчеловеку. Путь его бесстрашный и опытный, путь свершений. Но удачен этот путь при условии, которое так блестяще он выполнил сам – не во имя свое. У Петра было имя – Россия...
Жуканец перестал читать вслух записную книжку Сохатого и сказал:
– У Октября тоже есть имя – социализм. Все, что между, – туман. Ну что же, это мысль. Читай дальше сам.
...Два гения у колыбели исторического существа, которое звалось еще недавно Россия: Петр – родитель, Пушкин – духовный восприемник.
Петрово творенье стоит. Найденной формой туман побеждается.
Стоит и вознесенный конем всадник, чей мыслеобраз – психический центр влияний на целых два века. Два века он – волевой магнит, к которому влекутся все психологии, отмеченные соблазном выхождения «за черту и меру». Но влекутся они без его предпосылок, на гибель.
Германн, Раскольников, Аблеухов – в известном смысле апологеты Петра, их неправота оттеняет его право. Соблазненные далями, куда манит его властно простертая рука, ринулись они без оглядки, не имея за душой никакого твердого «во имя», и попали... в мираж.
Обманут графинею Германн: не туз – дама бита! Сильная воля, брошенная перед собой в пустоту, вернулась обратно несытая и сглодала виновного – человека свела к маньяку. Так, неудачно владея пращой, случается, попадешь камнем в стену, и камень, отпрыгнув, пробьет твой же лоб.
Тройка, семерка и туз – шутовской пасквиль на высшую троицу разума, воли и чувства.
Германн – ближайший к Медному всаднику. Он отмечен первым, кто пожелал стать хозяином жизни. Германн еще из того же металла – чугунный и точный. И не потому ли в этом рассказе Пушкина наш город взят еще без тумана? Хотя, конечно, он уже найден в слове и дан, по скупому рецепту Флобера, в своих двух важнейших, отжатых от подробностей признаках: дождь и карета.
На долю А.Белого – наш город закончить. В своем «Романе итогов» он прибавит линию и туман. И четырьмя этими существительными лицо города будет закончено и готово для сдачи.
Германн – чугунный, хорошо слажен, но у него профиль Наполеона – не свой. С ним проклятье чужой, другим оправданной формы. Не весь он сам. «У него профиль Наполеона и душа Мефистофеля», – говорит о нем Томский. И дальше, когда Лиза, после убийства графини, подымает заплаканные глаза на Германна, который, сложа руки, гордо глядит, она поражается удивительным сходством его с портретом Наполеона.
Странное опять совпадение: у Раскольникова – этого же Германна, из казармы попавшего в университет и вместо наук инженерных познавшего разновидности философии, тот же штамп Наполеона, но уже не на теле, а в душе. Никто, как Наполеон, зарождает в нем преступника. Раскольников – жертва его.
Чем дальше, тем сильней преемственные носители преступления Германна карикатурят вдохновительный образ дерзания Петрова, несмотря на их будто бы возрастающую сложность и глубину.
Раскольников обманут, как Германн графиней, другой старухой – еще живой, убивая мертвую, он убил себя сам. И вот уже нет Раскольникова. Он превращен в опытное поле добродетелей Сони. Он капитулировал, но не возродился. Человек корыстен, и для прочности внутреннего роста это хорошо. Дешево уступать свой внутренний мир может только тот, кому он дешево обошелся. Раскольников за свой опыт дал высшую ставку – всю радость, весь покой своей жизни. И чтобы поверить в его перерождение, возвещенное в эпилоге, нужен человеческий документ такой же подлинности новой жизни, как «Фиоретти» былого гуляки, сына Петра Бернардоне.
Если Германн – зародыш интеллигента – еще только начинает думать и, когда другие играют в карты, стоит часами безмолвно, то преемственный ему Раскольников, забившись на своем чердаке от всего мира, подлинно – «знает одной лишь думы власть».
– Понимаешь, Жуканец, у мысли, взятой как содержание жизни, два главных пути – на одном вехи расставлены на все времена рукой Гете в назидательной судьбе Фауста, через мысль к свершению (если не читал, прочти), от совершения к служению. Другой путь мысли, ничего не рождающей, слишком часто был путь нашей интеллигенции.
– То-то и поплатились, – ввернул Жуканец. – Ну, кончай, кто в ком завелся...
– Итак...
В Германне завелся Раскольников, в Раскольникове зачат бестрепетно Николай Аблеухов. Для окончательной генеалогии можно установить так: Иван Карамазов, приняв в себя опыт Раскольникова, отработал его уже в более тонкий к свершениям бескровным, с умытием рук. Далее, в белых ночах фантастического города, к здоровому, злодейскому мыслеобразу Германна, в час очередного космического зачатия, под знаком всеобщей эволюции, совершилась прививка метафизической похоти Ивана Карамазова, и возник Николай Аблеухов, последний, синтезированный перед гибелью интеллигент.
Как и его предшественники по дерзанию перехода «черты и меры», Аблеухов хозяином жизни не станет, из-под знака судьбы не уйдет. Он обречен подчиняться символизму герба своего рода – рыцарю, прободенному единорогом.
Последний, синтезированный Андреем Белым перед гибелью русский интеллигент – он в придачу же Евгений, сраженный рукой Медного всадника.
Изумительно, как у нас все исходит от Пушкина и все возвращается к Пушкину.
– Ну, это я понимаю, – сказал Жуканец, – ловкий получился конспект. Однако не читай больше. Подводи лучше словесно. Здесь уж так накручено, что окончательно не понять.
– Для того чтобы тебе ясней была моя мысль, – сказал Сохатый, – припомни опять: у Германна не совсем, но лицо свое еще есть, у Раскольникова лица уже невозможно запомнить, – хотя в какой-то главе дано описание, но никто его не помнит – до такой степени он уже не лицо, а психология.
Николай Аблеухов, с его шапкой слишком белых волос, преследующих читателя с назойливостью парика, гримируется автором то в ставрогинскую маску красавца, то в маску урода с лягу́шечьим ртом. И все-таки ни в том, ни в другом случае он не обнаруживает ни черточки лица человека. И как же обнаружить ему принадлежность к тому, чего уже в нем и помину нет?
Спасаясь от внутреннего разорения, вымирающий интеллигент укрывается в честную Кантову крепость, плющом обвивается вокруг Канта, паразитирует на Канте. Он отдыхает на нем, как утопающий пловец на утесе, от безумных круговращений своей несобранной широты. Но пловец слишком изнемог и с утеса сорвется...
Бацилла метафизической похоти Ивана Карамазова выгонит его вон из